Селедцов Олег Валерьевич.
Родился 18 августа 1967 года в г. Бодайбо Иркутской области.
Печатается с 1986 года. Член Союза писателей России и Союза журналистов России. Заслуженный работник культуры Республики Адыгея. Государственный стипендиат министерства культуры России. Лауреат многочисленных Всероссийских и международных литературных конкурсов. Обладатель Золотого Диплома IX Международного славянского литературного форума «Золотой Витязь». Обладатель гран-при Международного историко-литературного и творческого конкурса «Нас вдохновляют имена великих предков» (Австралия. Сидней).
Стихотворения, повести и рассказы О. Селедцова публиковались более чем в 100 журналах и альманахах России и зарубежья, среди них: «Москва», «Наш Современник», «Дружба народов», «Молодая гвардия», «Юность», «Литературная учёба», «Воин России», «Благодатный огонь», «Русский дом», «Невский альманах», «Родная Ладога» (Санкт-Петербург), «Север» (Петрозаводск) и др. Всего – более 370 печатных публикаций.
Автор 27 книг стихов и прозы.
Награждён медалью Союза писателей России «Михаил Шолохов». Награждён Орденом Преподобного Сергия Радонежского 3 степени и медалью Сергия Радонежского 1 степени. За цикл публикаций в российских СМИ, способствовавших воссоединению Крыма с Россией, награждён медалью «За возвращение Крыма».
В 2005 году еженедельником «Литературная Россия» включён в число 50 ведущих писателей Юга России. Включён в список лучших русских писателей 21 века на сайте "Российский писатель".
Олег СЕЛЕДЦОВ
(Майкоп-Краснодар)
ОБНИМАЮЩИЙ НЕБО
Ох, и умел же радоваться Мишутка. Даром таким, что ли, наградил его Господь. И ведь не прыгает там до потолка, не скачет, как несмышлёный козлик, а вот улыбнётся всей широтой узенького своего личика, блеснёт серебряными росинками в уголках огромных синих глазищ - и выплеснет не умеющую удержаться, переполнившую худое мальчишечье тельце радость звонким постукиванием хрустальных колокольчиков искреннего детского смеха. Недолго смеётся. Вскоре затихает, и словно бы чуть припудривает себя порошком из грустинок. Но не грустит, не печалится, нет, просто боится расплескать свою радость без остатка, по-детски старается запечатлеть её в маленьком сердечке. А и радостей-то у него? Письмо от матери, что в городе большом старается устроить свою жизнь; медведика или там собачонку деревянную безногий сосед дядя Ваня ему выстругает. Вот и радости. А один раз сделал сосед ему оленьчика, да такого живого, с такими чудными рожками. Уж как радовался Мишутка! Полсела в этой радости купалось.
И ещё очень любил мальчик ходить с бабушкой Катей к сельской церквушке. Древняя, намоленная церковь Казанской Божьей Матери, построенная едва ли не при Алексее Михайловиче, пережила царей и многих иных вождей, уцелела в революцию, избежала ран в гражданскую, коллективизацией хотели-было на неё покуситься, да то ли селяне воспротивились, то ли Сама Богородица вмешалась. Так и стояла церковь, сверкая золотом крестов на голубых, как июльское небо, пяти главках и в Отечественную войну, и в годы возрождения. А вот при Хрущёве сгустились-таки над Казанским храмом чёрные и, похоже, беспросветные тучи. Как-то заметно обезлюдело село с громким, отнюдь не сельским именем Державное. Знамо дело: война, раскулачивание, снова война, голод, голод, опять голод. Кому посчастливилось, в города перебрались. Но таких немного. Вот и прихожан в сельской церкви поубавилось изрядно. А раз нет богомольцев, чего уж задаром пропадать полезным квадратным метрам! Можно сделать склад или общежитие, хотя какое тут общежитие – вон сколько домов с заколоченными глазами. А ещё лучше – просто взорвать. И то дело, чего церемониться, если лет через двадцать миру будет предъявлен последний русский поп?
Ну, а пока участь Казанской церкви решалась на высоких этажах власти, приход ликвидировали, иконостас разгра… простите, увезли куда надо, заодно уж и уцелевшую в прежние лихолетья церковную утварь и облачения.
Тихая, помертвевшая, беззащитная, стояла церковь на холме, и лишь нежный блеск не потускневших от времени крестов указывал на таинственное: жива ещё, молится скорбно о тех, кто снова и снова вязнет в тине предательства и зловонной жиже беспамятства.
Бабушка Катя водила сюда Мишутку каждый день. Не молиться, нет. Этого она и сама, так уж получилось, как следует не умела. А так. Придут, постоят. Помолчат. К чему слова, если Мишутка дрожит восхищённым вздохом-выдохом, если росинки в его расчудесных глазах увеличиваются и, не в силах удержаться, скатываются по щекам крупными, сверкающими, как кресты на куполах, каплями.
Когда началась и как пришла к нему эта любовь к брошенной людьми, приговорённой властями культовой постройке, Бог весть. Но известно, что с особым трепетом, с недетским, глубинным восторгом Мишутка стал подходить к сельской церквушке после того, как однажды бабушка Катя, по обыкновению помолчав, вдруг вздохнула глубоко и тревожно и сказала, не внуку даже, себе, пожалуй:
- Стоит матушка. Сколько уж веков. И пока стоит – и мы живы будем.
- Это как, бабушка?
- Да ведь она, родимая, небо держит. Вот посмотри. Не будь её, упадёт на нас небо и, не дай того Бог, раздавит в лепёшку.
Мишутка остолбенел. Лобик его покрылся испариной.
- Это правда, бабушка?
Бабушка Катя не ответила, словно не ребёнок задал ей этот вопрос, а она сама спрашивала. Совесть свою, что ли? И, словно найдя ответ в отдалённых глубинах памяти, когда сама она была пятилетней девчуркой, с такими же, как у Мишутки, синими распахнутыми глазёнками и знала что-то, некую тайну, услышанную от своей бабушки, об этой вот церкви, о роде своём и о себе тоже, но с годами, нагрузив душу заботами, горестями и бедами, забыла её, - теперь вот вспомнив, выпалила разом, твёрдо и уверенно:
- Держит, родимая. За всех за нас держит. А как же? Сколько людей жалуется, что дышать им тяжелее стало. И есть отчего. Известно. Сколько церквей порушено. Нечем небо держать. Не дай Бог кому нашу свалить, то-то беды будет.
Глубоко и прочно легли эти слова в сердечко мальчугана. Чаще стал задумываться Мишутка о чём-то своём, детском, а может, и вовсе не детском. Чаще стал всхлипывать жалобно по ночам, не в силах справиться с беспощадной тревогой нападавших на него снов. И бабушка Катя, видя, как печален стал её ласковый Мишутка, тоже терзалась и плакала, украдкой конечно, чтобы, не дай Бог, не увидел внук.
Но зато какой радостью каждый раз искрились глазёнки мальчика, когда, проснувшись, он видел в окне над густыми кронами садовых деревьев пять небесного цвета куполов и горящих в рассветном золоте церковных крестов. То-то радости, то-то счастья!
Однажды возле Казанской церкви Мишутка встрепенулся, словно кто-то невидимый шепнул ему на ушко некую страшную тайну. Мальчуган даже дышать перестал на несколько мгновений, а потом осторожно, еле слышно, боясь словами повредить этой явившейся ему тайне, сказал бабушке Кате:
- Посмотри, бабушка, она… не держит. Она обнимает небо. Обнимает. Видишь?
Кто его знает, что там привиделось ребёнку. Бабушка Катя посмотрела на знакомую с рождения церковь и так и этак. Обнимает? Ишь ты. Придумает же. Хотя… Надо же. Такой малец, а разглядел.
Больше они не говорили. Просто стояли и смотрели. И досмотрелись до того, что защемило вдруг в сердце у бабушки Кати. Вспомнила она, что именно эта тайна о церкви, обнимающей небо, и была ей известна в далёком её детстве. И захотелось бабушке сбросить с плеч шесть десятков лет, распластать руки и так же, как вот эта церквушка, обнять небо. Такое тяжёлое, такое бескрайнее, такое родное и такое близкое.
Церковь простояла заколоченной всю осень, зиму, великий пост. Пасха в этом году была поздняя. По новому стилю в первой декаде мая. И вот к майским праздникам решили районные власти отрапортовать в Москву о сносе очередного рассадника народного опиума. На Страстной подогнали к селу специальную технику и огромными чугунными шарами стали с размаху терзать древнюю кладку. Кресты скинули накануне. Мишутка не видел. Бабушка Катя прочно затянула глаза-окна своей избы тёмным покрывалом и решила ни под каким предлогом не пускать внука на улицу.
- Страшное дело творится, Мишутка. Нечего тебе на такое смотреть.
Мальчик не спрашивал ни о чём. Он зажался в уголок, где у бабушки Кати висели иконы, и не плакал, а словно думал о чём-то, глядя перед собой невидящим взором. И даже когда сквозь толщу избяных брёвен и черноту плотных век-штор стали доноситься жуткие, глухие удары, не переменил Мишутка своего положения, лишь вздрагивал иногда, словно превращаясь в эхо очередного удара.
Церковь оказалась прочнее, чем представлялось властям. Стенобитная техника и всякие там бульдозеры причинили, конечно, урон древнему храму, но и раненый он продолжал стоять, по-прежнему обнимая небо лишёнными крестов куполами. До Первомая оставалось два дня, не считая этого. Рапортовать в Москву об успешном завершении задания райкомовскому секретарю было жизненно необходимо, тем более что кресло под ним стало в последнее время заметно покачиваться. Снос вредной церквушки стал для него теперь делом чести. И не только. Решили прибегнуть к помощи сапёров.
Взрывчатки заложили сколько полагалось, может быть, даже чуть больше, для надёжности. А что, опыт уже имелся. Эти предки строили на совесть. Бывало, бахнет взрыв, развеется дым, осядет пыль, а церковь стоит. Покосилась кое-где, потрескалась, а всё себе стоит. Да и то, строили-то не вдруг, годами, десятилетиями. Кладку не цементом – свинцом скрепляли. Ну, хвала партии, ко времени нашего рассказа научились взрывники расправляться и с такими крепкими орешками. Словом, заложили сколько надо, протянули шнуры, всё такое. Людей на безопасное расстояние эвакуировали. Теперь только команду получить да цепь замкнуть. Делов-то. За командой дело не стало, а вот дальше неприятность одна получилась.
Откуда ни возьмись у самой церквушки, как раз возле закладки динамита, мальчонка очутился. Совсем маленький, пяти лет, не больше. Куда только взрослые смотрят? Сапёры, понятное дело, в шоке, уполномоченный из района волосы от ярости рвёт, на ком – неважно. Это хорошо ещё, что старшина сапёрной роты – опытный вояка, орденоносец, не сразу, не мгновенно после приказа на кнопку нажал, словно почувствовал что. А то было бы делов. Такой рапорт в Москву к Первомаю, что всё райкомовское начальство полетело бы, как «U-2» над Свердловском. Подбежали, естественно, к пацанёнку. Как? Да чего, да откуда? А малец глазёнками хлопает, в них слезищи, что перепелиные яйца, вот ей Богу, не вру. Лепечет что-то.
- Что? Что ты говоришь?
- Дядечки, миленькие, не надо. Не трогайте её. Небо ведь упадёт. Задавит всех. Миленькие.
Да что за глупость-то? Чей это ребёнок? Чей ребёнок?!
Пригляделись селяне, батюшки, так ведь это Мишутка, Катерины Симаковой внучок. Он и есть. Он и не он. Боженьки, да он болен, весь в жару. Его в постель надо. Эй ты, служивый, не трогай ребёнка! Иди сюда, Мишутка. Пойдём домой.
- Нет. Нет! Пожалуйста! Не трогайте её. Миленькие, родненькие.
Уполномоченный прямо ногами затоптал.
- Кончайте этот цирк! Ребёнка убрать! Родителей наказать! Церковь взорвать! Живо!!
Ну, естественно, кому надо расстарались. Мальчугана на руки, да и от греха подальше. А он вырывается, кричит. Всё про небо какое-то, дескать, вот-вот рухнет, и всем присутствующим, между прочим, прямо по темечку. Ну, бред, конечно. Что с больного ребёнка возьмёшь? Однако странное действие возымели все эти события на селян. Молчаливо, почти равнодушно наблюдавшие доселе за расправой над церквушкой, теперь точно встрепенулись мужики, бабы да старушки.
- Братцы, товарищи, что же это делается? Это ведь церковь нашу, матушку родимую, рушат! А мы-то? Мы-то чего? Здесь деды наши и прадеды молились, с жёнами своими венчались, здесь половина из нас крестились. И теперь её динамитом?
И прорвало селян. Тут уж всем досталось: и сапёрам, и райкомам, и Кузькиной матери, и кукурузе. Уполномоченному едва бока не намяли. Насилу убрался в служебном своём авто. Динамит разметали, шнуры повыдёргивали, старшине под нос жирный кукиш от сельповской продавщицы Нюськи достался. Вот тебе Первомай. Вот это весело!
Весело-то весело, а что наверх докладывать? Задание сорвано. В селе бунт. А что? Бунт и есть! Вон глупые селяне вокруг израненой своей церкви, за руки взявшись стали, словно обнялись, идиоты. Ну, сами с собой и с культовым зданием обнялись. Я и говорю, идиоты. Что делать, что делать? Ждать. Не войска же по случаю народного праздника в село вводить? Погодим. Утро, как этот самый народ говорит, вечера мудренее.
До поздней ночи торжествовали селяне, обнимаясь со спасённым храмом. Все, даже неисправимые атеисты. В Бога, конечно, они не уверовали, здесь другое. Здесь дело принципа: ты не строил – ни тебе и валить. Не твоё - так нечего своими вонючими городскими лапами чужое добро хватать. Вот так! А как же?
Далеко за полночь стали расходиться по хатам. Да и то, митинговать-то все горазды, а по хозяйству кто управляться будет? Старшина сапёрный али уполномоченный? Всё, все по домам. Пора и честь знать.
Бабушка Катя обнаружила пропажу внука не сразу. А что? Он в уголке тихохонько сидел, точно и нет его. А дел в хате невпроворот. Словом, когда кинулась, а его, сердечного, и след простыл. И тут схватила бабушку Катю за сердце такая тоска неминучая, такая тревога беспощадная, что впору упасть посеред избы и завыть в голос искалеченным зверем. Словно знала Катерина, что стряслась беда с её любимым внучонком. Беда страшная, не исправить, не изменить. Ох, горе-горюшко. Не уберегла. Не уберегла, старая дура. Побежала, конечно, с девчоночьей резвостью. Знала куда бежать. Знала.
А там уже всё село. Уполномоченный на своей машине вперёд к коммунизму улепётывает. Заметалась бабушка Катя.
- Внучонка моего не видели? Мишутку моего? Здесь быть должен.
- Как же! Как же, родненькая, видели. Здесь он. Да где же? Только что был.
В суматохе как-то позабыли про мальчугана. Нет, что говорить, геройский парень. Кабы не он, ого-го… А так стоит матушка, стоит, подпирает небо. Молодец, Катерина, славного внука растишь.
А мальчик лежал прямо на земле. Совсем рядом. И единственным, кто по-прежнему был с ним, кто держал его мёртвой хваткой, не отпуская, был сильнейший жар. Мишутка всё время бредил, но глазёнки его временами распахивались, и в них на мгновения отражалась ясность спасённого неба. Бабушка Катя бережно подняла почти невесомое тело внука и осторожно, боясь повредить хрупкую свою ношу, понесла домой.
К вечеру Мишутке стало совсем плохо, и бабушка Катя, беспрерывно обтиравшая худенькое тельце уксусом, поняла, что бежать за докторами поздно и бесполезно. Она не стала выть и рыдать, чтобы не пугать больного, лишь зажгла все имевшиеся у неё в хозяйстве свечи, словно этим хотела прогнать надвигающуюся на них безобразную тьму беды. Мальчик всё так же бредил, говорил о небе, о церкви, называл кого-то миленькими и родненькими, о чём-то просил кого-то. Ближе к полуночи затих, забылся, и лишь когда селяне стали от спасённой церкви расходиться по домам, Мишутка открыл глаза.
- Бабушка… она не держит… она обнимает небо. Это правда. Я знаю.
Больше он ничего не говорил. Лишь в широко распахнутых глазищах, отражая отблески догорающих свечей, лучилась детская радость, которой мальчуган последний раз обнимал синее, как и его глаза, бескрайнее небо. Мишутка умел радоваться.
Церковь взорвали через неделю. Обыденно, без особого шума.
ИСТОЧНИК
Эта история записана со слов рабы Божией Аллы – пожилой женщины, вся жизнь которой прошла на Новом Афоне в Абхазии. Теперь, правда, она – вынужденная переселенка, и это не мудрено, после кровавой бойни прокатившейся по цветущей абхазской земле. Рассказала она ее перед молебном на Соборной площади, куда ходим мы каждое воскресенье уже несколько лет, и где когда-нибудь, с Божьей помощью, верю, поднимется красавец кафедральный собор нашей епархии. Закладка его фундамента по финансовым причинам постоянно откладывается, но собор уже живет. Который год у закладного камня служатся молебны, читаются акафисты. Каждое воскресенье в одно и то же время приходят сюда горожане, чтобы слиться в единый молитвенный организм – душу будущего собора. В один из таких воскресных осенних дней с Нового Афона к нам отслужить молебен приехал иеромонах. Рассказал о том, чем сейчас живет обитель. Естественно мы засыпали его вопросами. Он отвечал, а потом вдруг остановился на полуслове:
- Что я? На Афоне-то я всего второй год. Вот сестра Алла вам столько интересного может рассказать. Куда мне.
Женщина перекрестилась, попросила у батюшки благословения и стала рассказывать. Сначала осторожно, словно нащупывая тропинку на топком болотистом месте, но затем все уверенней, словно и не она это говорила, а некто незримый, Вечный, ведущий ее и всех нас через все жизненные болота и трущобы. Вот ее рассказ:
После закрытия монастыря на Новый Афон продолжали все время приезжать паломники. Тут уж никакие директивы или там угрозы не помеха. Да и как не приезжать-то? Место уж очень благодатное. Во всем Божие присутствие чувствуется. Каждый камушек так кажется и хранит до сих пор тепло следов апостолов Андрея и Симона, просветивших эти места светом Христовой веры. И ехали сюда паломники, словно бы на курорт. Власти-то в самом монастыре дом отдыха устроили, и получалось, что не богомольцы эти места посещали, а вроде как курортники. Да только тот, кто Христовы тайны в сердце хранит, конечно же не отдыхать сюда приезжал, а к святыням прикоснуться. Взять хоть наш источник святой. Сколько людей к нему ходило. Высоко, круто. Тропиночка, монахами проложенная узка. Кажется не взойти с непривычки, ан ведь нет. Словно на крыльях летишь к Божией Матери. Помню, старушка одна, восемьдесят лет, ноги опухшие, с трудом по дому передвигалась, а тут поднимается на гору. Сама, без нашей помощи. Вскарабкалась на самый верх, упала, плачет, рыдает. Говорит, мол, и думать не думала, что сможет на такую-то крутизну своими ногами взойти. Это, мол, только с помощью Царицы Небесной, Матушки нашей, Заступницы такое счастье ей выпало.
А в году шестьдесят втором или третьем решили власти Иверский источник закрыть. Вернее приспособить для их, властей, пользы. Решили на святой горе ресторан шикарный открыть с канатной дорогой и все такое прочее. Началось строительство. Машины пригнали, бульдозеры, трактора. И сначала у них все гладко шло, когда они подходы к горе равняли. А как в гору подниматься стали, бульдозеры-то у них и начали падать. Прям с людьми. Один упал, второй. Там внизу яма была глубокая. Решили строители ее засыпать, забетонировать и опору для канатной дороги поставить. Она, кстати, и сейчас там стоит. Опора эта. И вот – чудо. Как только яму засыпали, источник на горе иссяк. Ушла водичка святая, совсем немного осталось. Раньше мы ее своей посудой черпали, а теперь на больших палках привязывали кружку, да и то тянуться было нужно. А я в это время еще молодая была, одевалась модно. От курортницы-то меня и не отличишь. Набралась я смелости и пошла к директору дома отдыха. Так мол и так, говорю, отчего, дескать, такое самоуправство. Ленин издал декрет об охране памятников природы, а вы его нарушаете. Источник иссяк, растения уникальные гибнут, гора свои очертания меняет. Вот, говорю, не прекратите свои безобразия, мы, говорю, в Москву сообщим, в Це-Ка. А он весь как-то поежился, на меня смотрит внимательно, изучает. Вы, говорит, курортница или местная? А я ему, не важно, мол. Я советский человек и декреты ленинские знаю. Вот так. И представляете, через малое время строительство прекратилось. Может мой визит подействовал, может у властей другие-какие проблемы появились, а только без помощи Матери Божией здесь не обошлось. Это уж точно.
И снова потянулись к Иверскому источнику паломники. И тут, правильно говорят Святые отцы, что враг очень изобретателен. Чтобы насолить богомольцам и прекратить паломничества, догадался кто-то влить в источник чан олифы. Вот уж горе – так горе! Но все равно мы к источнику ходим. И вот вам новое чудо – представьте себе, поднимемся мы бывало на гору, с плачем, с молитвами, привяжем к палке посуду и с молитвами же опускаем вниз. Достаем воду с замиранием сердца: услышала ли Матушка Богородица молитвы наши, искренни ли они были? И вот за все это время ни разу, ни одна капелька масла в кружку не попала. Вода чистая-чистая, свежая и вкусная.
Прошло время. Паломники продолжали ходить к источнику. Вот только больно было за оскверненную святыню. Сердце разрывалось. И вот один мужчина – абхазец решился вычистить источник. Обвязался веревкой, взял ведро и кучу тряпок, опустился вниз и тряпками собрал всю олифу, всю краску, до последнего масляного пятнышка. Затем насухо вытер каменные своды колодца, поднялся наверх и горячо помолился Мамочке Божией. А наутро, когда к источнику пришли люди, к неописуемой своей радости увидели они, что вода вновь вернулась в источник. Чистая, вкусная и целебная, как прежде. Не оставила Матушка Небесная своих овечек без утешения. Приняла молитвы наши Усердная Заступница. Вот так. И слава Богу за все!
Женщина закончила свой рассказ, перекрестилась и потупилась. Опустила глаза, словно ушла от нас в тень. Собравшиеся на молебен тоже закрестились. У некоторых женщин на лицах блестели свежие капельки. Священник поправил крест на груди, вознес руки к небу и начал молебен. Высоко над нами, сквозь нависшие грозовые ноябрьские тучи проглядывали лучи солнца.
И БЫСТЬ СЕЧА ЗЕЛЬНА
Маленькое уютное пространство часовни закутано клубами душистого ладана. Толи от того, что за стенами было слишком пасмурно, толи от того, что оконца были слишком узки, здесь сегодня особенно темно. Лишь мерцание свечных огоньков на подсвечниках да блеск теплящейся лампадки перед старого письма иконой, на которой от древности и лика-то рассмотреть было невозможно, угадывали присутствие людей или полутеней. Несколько силуэтов, очевидно певчих, слева от аналоя красиво выводили слова акафиста:
«От юности своей Христа возлюбив, к небесным духом прилепился еси, безплотных подражав житию, ублажаем тя…»
Отец Виктор вслушивается в пение, но не может понять о ком речь, Он внимательно, до боли в глазах, приблизив свечку к киоту, вглядывается в икону, но не узнает святого.
«Радуйся, доблестный в защиту веры и Церкве воителю; радуйся, своея земли мужественный защитителю. Радуйся, безопасности всея страны Российския охранителю…»
Да что же это? Да как же он, батюшка, не знает кому службу ведет? У аналоя стоит старушка. Вроде как схимница. Лица нет вовсе – укрыто черной материей.
- А скажи, матушка, кому акафист-то читаем. Я что-0то вроде, как не в себе.
- Да что ты, батюшка? Коли не признал? Тебе, тебе родимому. Слышишь?
«Радуйся, святый праведный воине Викторе, земли нашей защитниче предивный».
- Что же это? Как же так? Что за святотатство?!! – кричит отец Виктор и просыпается.
За окном уже вовсю разыгрался рассвет. Солнце золотом заполнило все пространство палаты. Птицы расщебетались, словно выводя свой особенный птичий акафист. Отец Виктор истово перекрестился, вскочил с постели к раскладной иконе Спасителя, Богородицы и Николы-угодничка, пал на колени и стал молиться. Глупый сон был уж через чур богохулен, очевидно давно пора отцу Виктору исповедаться духовнику. Курортная жизнь расслабляет. Тут тебе ни служб, ни постов. Пей себе нарзанчик, да ванны принимай и в горы побольше ходи. Говорят здесь, в Кисловодском парке, особая микрофлора, некие живительные бактерии в высокогорьи, которых обязательно нужно набрать полные легкие – тут тебе и нервы в порядок придут, и сердечко болеть перестанет, и суставы укрепятся. Отец Виктор в санатории третью неделю. С матушкой и сынишкой. Все здесь хорошо, жаль только зарядку утреннюю делать негде. На площадке спортивной неудобно – все-таки священник, поп, люди могут осудить, а в палате своим спать не дашь. Приспособился батюшка зарядку делать на балкончике. Развернуться особо нельзя, но форму поддерживать можно. Не то дома. У себя в квартирке иерей Виктор одиннадцатый год, каждое утро просыпаясь в пять часов, прежде, чем приступить к утренним молитвам неизменно минут сорок делает зарядку – кидает гантельки. С детства Витя Гусляров был необычайно худ, за что подвергался насмешкам и издевательствам одноклассников и, что более обидно, одноклассниц. Также трудно было ему и в институте, из которого он ушел в семинарию. Да и братья-семинаристы не упускали случая пошутить над будущим батюшкой. Ко всему иерей Виктор был трусоват. С детства. Завидит на улице стайку подростков, оживленно беседующих и смеющихся, и сразу бежит через дорогу на другую сторону. Даст ему мальчишка из параллельного класса щелчка, просто так, походя, он бежать, а то вдруг догонят и еще поддадут. Понравится ему в студенческой группе девушка, решится он на объяснение, да только вот к ней паренек спортивного вида подходит, смеется, может жених? Объяснения не будет. Мучился будущий иерей. Героем стать хотел. Книжки любил героические, фильмы, особенно про Александра Невского. Это ли не герой? Ради славы Отечества, за веру отцовскую нещадно рубил крестоносцев, а если надо было, и на поклон к монгольским собакам ездил без страха. Очень хотелось Виктору быть таким, как князь великий. Через него, кстати, и к вере пришел. Слишком поразило будущего священника, что великий правитель к концу жизни схиму принял, отказавшись от славы земной, власти государственной и роскоши человеческой. Стал Виктор понемногу подражать Невскому. Попав с тургруппой в Ленинград, первым делом в лавру- музей подался, к раке князя, который оказывается канонизирован церковью в лике святых. Икону Александра достал; через знакомых, робея, выпросил акафист – для чего и сам не знал. Так и пошло. Однажды ноги сами принесли его к стенам семинарии, где как раз шел набор слушателей. Нет. Героем Виктор не стал. Даже будучи семинаристом он по прежнему был тих и трусоват. Товарищи сжалились над ним, познакомили с девушкой – студенткой педагогического училища, женили. Ну, не монахом же становиться такому робкому парню? Время шло. Виктор стал батюшкой, получил приход. Но из-за робости его дела на приходе шли неважно, и епархиальный епископ перевел его в собор штатным священником. Однажды после вечерней службы шел батюшка домой, переодевшись в светское, напевал про себя тропарь какой-то. Вдруг:
- Стоять!
- Это вы мне?
- Тебе конечно, а ты что особенный что ли?
Трое подростков, выпившие, ухмыляются. Лет по четырнадцать, не более.
- Что вы хотите?
- Воздух подогрей!
- Как это?
- Бабки гони, козел, не понимаешь что ли?
Хотел было отец Виктор возмутиться, дескать нельзя так со взрослыми, да еще и со священниками, но не возмутился. А вдруг, узнав, что он поп, они еще хуже с ним что-либо сделают? Выложил все деньги, что с собой были. А они и карманчики у него проверили. Слава Богу хоть цепочку и крестик нательный серебряные не заметили, а то ведь сняли бы.
Идет домой отец Виктор едва не плачет. А дома, лишь вошел, встретился взглядом со святым Невским – князем. Укоризненно глядит, даже презрительно. И решил с этого дня батюшка силу качать. Гантельки купил сборные, штангу небольшую, грушу боксерскую, книжку про Брюса Ли. Стал по утрам гантельки тягать. Сперва по килограмму на каждую, затем добавил еще и еще. Лет через пять довел вес до шести, и время зарядки увеличил с десяти до сорока минут. Мутузил воздух со всей силы. По первости руки из суставов на волю рвались, но пересилил боль батюшка, укрепил мышцы. Грушу колотить начал. Непременно голыми кулаками. В кровь руки разбивал. Архиерей бывало спросит:
- Что это у тебя, отец Виктор руки все побиты?
- Простите, Владыко святый, не рассчитал, зашибся.
Каждое утро и зимой, и летом в пять утра начинался поединок батюшки со своей слабостью. Нанося удары с гантелями в руках по воображаемому противнику, представлял себе батюшка этого самого противника в виде себя самого и не жалел крепнувшие мышцы. Один прихожанин, занимавшийся восточными единоборствами, сказал ему в личной беседе, что мастер боя не будет заучивать несколько десятков приемов и ударов. У него должно быть два-три удара, отточенных до автоматизма, таких, противостоять которым не мог бы никто. И отец Виктор выбрал для себя три удара, которые и отрабатывал все эти одиннадцать лет. Сила и скорость со временем стали впечатлять случайных свидетелей. Технически безукоризненно выполненный прямой удар без замаха ошеломлял, его почти не было видно. Боковой был молниеносен, а в связке с ложным замахом просто сокрушителен. Однако, крепкие мускулы батюшки никак не отражались на увеличении его телесной массы. Отец Виктор по-прежнему был худ, почти тощ, до неприличия. И по-прежнему был робок, хотя может быть не так трусоват. По ночам ему снова и снова снилось ледовое побоище, бегущие псы-рыцари и Александр Невский, почему-то страшно худой и низкорослый. Просыпаясь от таких снов, отец Виктор истово покаянно молился, а потом шел в кухню и кидал гантели. Матушка отца Виктора относилась к гимнастическим опытам мужа снисходительно, лишь однажды доморощенный Брюс Ли получил от супруги серию чувствительных словесных ударов, едва не приведшую к нокауту. Было это, когда Великим постом ослабевший от простуды и плохого питания батюшка после очередного прямого в воздух не удержал гантелю, и она, врезавшись в дверной косяк, с шумом обрушилась на пол, перебудив всех жильцов пятиэтажки, принявших грохот упавшей железки за очередной террористический акт. Пришлось батюшке в свободное от службы время заниматься домашним ремонтом.
Худоба отца Виктора рано или поздно должна была вызвать кривотолки у паствы. Раз священник худ – значит он не настоящий поп, или болен. И пошли в консисторию письма и обращения. Архиерей вынужден был обратить на них внимание, и когда на епархию выделили несколько путевок в санатории курортов Кавказских Минеральных Вод, одну путевку, робея, получила семья отца Виктора. И вот он в Кисловодске. Добрались они, слава Богу, без приключений, если не считать одной малоприятной мелочи. В Минводах в электричке была давка, и на отца Виктора навалился грузным телом квадратный молодой дагестанец:
- Тэрпи, пацан. А то рассэлся, понимаешь.
И отец Виктор терпел до Ессентуков, хотя плечо его весьма затекло. Но это все были мелочи, ведь впереди были три недели чудного отдыха в прекраснейшем из европейских курортов…
И вот в тот день, когда иерею Виктору приснился собственный акафист, они с семьей, попив нарзану и пройдя все назначенные процедуры, вышли гулять в город. Был выходной день, и на Курортном бульваре было особенно многолюдно. У цветомузыкального фонтана карачаевцы устроили площадку аттракционов. Здесь был и тир, и детские электромобильчики, и карусели… но этот аттракцион отец Виктор увидел еще издали. В маленьком балаганчике расположился картонный толстяк, у которого вместо пуза помещалась боксерская груша с намалеванной мишенью. Над толстяком красовалось электронное табло. Условия игры были просты. Нужно посильней ударить в центр мишени, и табло высветит твой результат в килограммах. Максимум – тысячу, мог выбить, пожалуй, лишь Майк Тайсон, поэтому хорошим результатом считалось выбить в пределах пятисот. У балаганчика толпился народ. В основном карачаевцы да трое дагестанцев. Русский здоровяк, подогретый изрядным количеством с утра выпитого пива, делал невероятный размах, едва не падая с ног, но больше четырехсот набрать не мог. Следом подходила карачаевская молодежь – все сытые и крепенькие. Правда удары у них получались слабоватые – сто, сто пятьдесят. Отец Виктор после каждого удара подвигался все ближе к мишени, постепенно забывая, зачем, собственно говоря, он здесь.
- Батюшка, благословите Димитрия на машинке покататься.
Это матушка некстати вынырнула откуда-то из под руки.
- Да-да. Идите, идите.
- Батюшка, да что это с Вами? Благословите сына.
- Бог тебя благословит, чадо, - опомнился на мгновение отец Виктор, но уже в следующее с азартом следил за поединком в балаганчике.
- Эй, пацан, нэ хочешь попробовать, понимаешь.
Знакомый голос. Квадратный дагестанец с издевкой дышит прямо в лицо. Где-то батюшка уже его видел. Так и есть, старый знакомый из электрички. В другой раз батюшка сробел бы и быстро ретировался, но теперь…
- Пять ударов! – громко произнес он, обращаясь не столько к хозяину балаганчика, сколько к приятелю-дагестанцу и юным карачаевцам.
- Прямой. Без размаха!
Он встал напротив картонного противника, слегка напружинил ноги, плотно поставил правую вдоль корпуса, а левую поперек и чуть в сторону. Размял плечо, и , словно на тренировке, прикрыв левой открытой ладонью челюсть, он вдруг хлестко выпрямил правую руку, сжимая ее в кулак перед самой мишенью, при этом корпус чуть развернулся в сторону носка левой ноги. На табло загорелось двести пять килограммов. Один из карачаевцев присвистнул, дагестанец усмехнулся. Батюшка изготовился ко второму удару, но или поспешил, или очень уж хотел выбить побольше, но удар не получился.
- Сорвал, - виновато сказал он не столько себе, сколько дагестанцу.
Тот лишь засмеялся в ответ. Отец Виктор снова приготовился к удару, заставив себя отрешиться от всех мыслей. Удар вышел на славу. Молнией, беспощадным хлыстом от плеча летела рука к картонному пузану. Результат вызвал хлопки. На табло красовалось двести шестьдесят пять.
- Боковой с замахом! – крикнул батюшка и изготовился к удару.
- Четыреста пятнадцать, - снова присвистнул давешний карачаевец.
- А ну, дай мнэ!
Дагестанец – приятель отца Виктора – растолкал столпившихся и, сильно размахнувшись, ударил по мишени. Табло высветило четыреста сорок три. Дагестанец ударил снова. Хуже. Еще раз, еще… После пятого удара табло показало четыреста пятьдесят. Дагестанец вспотел, зло вытирал пот, но бить больше не хотел. Видно было, что без тренировки он здорово отбил кулак.
- У меня остался последний удар, - робко произнес вдруг отец Виктор.
- Какой такой удар, парень, ты все попытки использовал, хочешь бить – плати деньги, - насмешливо глядел на него хозяин балаганчика.
- Я платил. Я использовал всего четыре удара.
- Каких-таких четыре? Не хочешь платить, проваливай.
- Он всего четыре использовал, я видел, - вступился за батюшку давешний карачаевец.
- Пусть бьет, - зло процедил дагестанец.
- Ладно, мужики, я вам верю. Бей давай и проваливай.
Отец Виктор изготовился к удару, но не спешил. Пару раз он готов был нанести свой последний удар, но сдерживал себя. Вокруг балаганчика собралась уже большая толпа любопытных. Табло по прежнему высвечивало рекордный результат дагестанца.
И тут отец Виктор вдруг вспомнил взгляд святого князя Александра Невского с иконы – укоризненный и презрительный. Мурашки побежали по телу иерея. На миг исчезло все. И толпа зевак, и балаганчик с его хозяином, и дагестанец, еще недавно дышавший где-то сбоку. Лишь он – отец Виктор Гусляров, да картонный пузан, страсть как на кого-то похожий. На кого же? Да на него – отца Виктора. Как это он сразу не приметил. Ухмыляется, пузо отъел. Господи, помоги! Батюшка ударил. И пошел прочь. Свист, крики восторга, аплодисменты он различал смутно. Лишь пройдя шагов двадцать, словно опомнившись, он обернулся. На табло горело: «четыреста семьдесят пять». И в это время, хотите верьте, хотите нет, отец Виктор явственно услышал слова доносившегося откуда-то пения:
«Радуйся злых козней иноверия разрушителю; радуйся во бранех христолюбивого воинства своего мудрый предводителю…»
Отец Виктор встряхнулся, истово перекрестился и радостный зашагал к весело катающемуся на электроавтомобильчике малышу и семенящей за ним следом матушке. Надо было успеть выпить нарзану перед обедом.
ДА МОЛЧИТ ВСЯКАЯ ПЛОТЬ
И все-таки он умер. Умер. Я вдруг отчетливо осознал это вчера, когда священники погребали плащаницу, когда несли ее от притвора к алтарю, бережно, как самое дорогое в жизни, когда простоволосый архиерей, не убирая текущих по щекам слез, стал в центр под плащаницу и шел с траурной процессией до самого амвона. И вот тогда острая шпага черной тоски коротко и безжалостно пронзила мое сердце. Зашатавшись, я едва не упал на паркетную гладь собора. Дыхание забетонировалось горловыми спазмами, по телу пробежали молнии судорог, и кто-то злой и насмешливый с торжеством шепнул моими устами в осиротевшую пустоту купольных фресок: «Свершилось…» Он умер. Источник и Первопричина жизни, сама Жизнь. Умер! И мир стал бессмысленным. Все, все стало ненастоящим. Мертвым. Как свет погибших звезд, как стон далекого грома. Он умер, и мертвый мир, еще не сознавая своей смерти, провалился в бездну небытия. Еще лились с динамиков звуки шлягеров, еще молодость влюблялась и целовалась в подъездах многоэтажек, еще рыдали горячим воском траурные церковные свечи, но все это было лишь эхом, воспоминанием, тенью, потому что не бывает жизни без Жизни, любви без Любви, и света без Света. Он умер, и я ясно понял, что тоже обязательно умру сегодня или завтра, впрочем, сроки уже, как и все остальное во вселенной, не имеют смысла. Он умер… Кто-то тронул меня за плечо. Почти насильно я заставил голову повернуться. Длинный, нескладный парень басовито вывел:
- Слышь, брат, извини, где тут свечку за здравие матери поставить можно?
О чем это он? О каком здравии?
- Чего?
- Свечку бы мне поставить. Мать болеет. Я то здесь впервые. Не, ну был когда-то, мальцом. Когда крестили меня. И все как-то… не решался что ли… А тут перед Пасхой вроде как потребность. Да и мать заболела. Она все время ходит. А тут вот слегла. Ну, я вот и решил за нее свечу.
Боже мой, Боже мой! Какие свечи? Неужели он не понимает? Неужели и эти люди не понимают? Ведь умер… Умер… Бог!
Я вышел из храма, шатаясь. На скамеечке у тротуара сидела женщина и плакала. Так захотелось мне сесть рядом и тоже выплакать свое горе, оплакать свою жизнь, которая закончится сегодня ночью или завтра днем. Но слез не было. Остекленели глаза, выкристализовалась соль. Лишь жжет, жжет где-то в висках: «Он умер».
Дома жена бурно рассказывала что-то, замешивая тесто на куличи. О работе, о коллегах, о склоках. Я слушал не слыша, и лишь звуки знакомого имени на миг вернули в реальность
- Послушай, а ты помирилась с Розой Шакировной?
- Зачем?
- А если завтра конец? Понимаешь? Ну, если не наступит… Пасха?
- Как это?
- Неужели не понимаешь? Умер Бог. Умер, слышишь? И все мы умрем без Него. Все.
- Да как же это можно то? Пройдет суббота, будет воскресенье, а значит и Пасха.
- Ты уверена?
Жена вдруг оперлась руками о стол.
- Ох, ты, Боже мой. Да разве ж возможно такое?
- Да ведь умер … Бог! Умер.
Ночью я спал плохо. Все ждал чего-то, прислушивался к тишине, следил за клоунадой теней. Вот и мы такие же тени. Нынче тени, а вчера – клоуны. Все забавляемся, дурачимся, в жизнь играем будто бы по-взрослому, а Он…умер.
Утром жена, едва дождавшись рассвета, побежала к Розе Шакировне. Они работают вместе и почти каждый день ругаются. Роза Шакировна беженка из Узбекистана, принявшая Православие. Неплохая, в сущности, баба, несчастная только. Сиротой росла. С мачехой. Мачеха била ее, издевалась. Насильно замуж отдала. Муж вором был, пока не погиб в бандитской разборке. Добра они с ним так и не нажили, кроме дочери, которую теперь Роза Шакировна воспитывала таким же образом, как мачеха когда-то ее, только что не била. Перебравшись в Россию, устроилась в детскую трудовую колонию. Дочь отдала в педагогическое училище. Ну, мало ли что не хотела? Мать лучше знает, что хорошо для дочери. И вот уже десяток лет работает Роза Шакировна в школе вместе с дочерью, которая под маминой опекой так и не создала своей собственной семьи. Дети их не любят, да и они не любят детей. Эта нелюбовь отражается на педагогическом коллективе. Почти каждый день ругань, сплетни, доносы. Жена моя Розу Шакировну ненавидит. Как часто выражается, удушила бы. Но вот сегодня, с утра помчалась к ней просить прощения, мириться. Мало ли что? Вдруг и правда … конец. Ну, и слава Богу! За все. Меня вчера в храме знакомая певчая спросила:
- Как дела?
- Слава Богу.
- За все?
- За все.
- За все, за все?!
- За все, за все – слава Богу!
- И правильно.
Действительно правильно. Не мне решать: наступит воскресение или все кончится уже сегодня. Не мне судить о справедливости. Не мне – жизнью своей распинавшему Христа. Свершилось то, к чему так стремился в атеистическом угаре комсомольской юности и сладострастном тщеславии демократической зрелости. Нет Бога. Нет Судии. Можно броситься в омут греха. Можно. Но отчего-то страшно. А вдруг? Вдруг это завтра все-таки наступит. Эй, кто-нибудь! Помогите! Откройте мне глаза. Я хочу знать, что будет завтра. Будет ли оно? Будет ли… Но молчит небо. Молчит всякая плоть. Молчит вселенная. Умер Бог. И так вдруг захотелось жить. Так захотелось! Только бы еще один день. Только бы до завтра. ЗАВТРА! Неужели, неужели оно так и не наступит. Нет! Нет!!! Не надо! Господи! Не надо... Но что это? Тише. Вы слышите? Ну, как же? Неужели не слышите? Ну, вот же. Сверху. И справа. Слышите? Ангелы поют на небесах.